Если вы поднимаетесь по горной тропе в Дагестане, в районе старых селений Аварии или Лакии, в какой-то момент над склоном поднимается башня. Чаще всего четырёх- или пятиэтажная, узкая, сложенная из камней без раствора или со скудным известковым раствором, с узкими бойницами и высоким входом, до которого нужно было добираться по приставной лестнице. Башня стоит обычно не на самой вершине — на вершине она была бы видна и беззащитна — а на склоне над тропой, у выхода из ущелья, у моста через реку, у развилки путей.

Эту башню кто-то построил. Не государство и не феодал. Род. Тейп. Семья, способная мобилизовать своих мужчин и средства на работу, занимающую месяцы. И построена она не для того, чтобы в ней жили. Она почти всегда тесная, в ней нет источника воды, она не выдержит долгой осады. Но она стоит, и стоит уже несколько столетий, и её стояние означает что-то очень определённое — что именно?

Об этом и пойдёт речь. Потому что та же история — другие башни, другие тропы, тот же смысл — есть и на другом конце Евразии, в Альпах. И эти две истории, рассказанные вместе, открывают одну вещь, которая иначе остаётся незамеченной: дорога в горах есть не пространство, а место, у которого есть хозяин. И из этого простого структурного факта вырастает целая политическая форма, которую мы привыкли не видеть, потому что мыслим мир через одну только модель государства.

Что делает башня

Вернёмся к башне на склоне. Её военная функция ограничена. В ней могут укрыться несколько человек в случае набега; она может служить дозорной точкой; в ней можно держать имущество. Всё это есть, но всё это — вторично. Её главная функция другая, и она читается из её положения.

Башня стоит над дорогой. Не над любой дорогой — над определённым её отрезком. Над тем самым местом, где тропа выходит из ущелья на плато, или где она сворачивает на перевал, или где брод переходит через реку. Это место — узел движения. Через него проходит всё, что должно пройти из одной долины в другую: купцы, караваны, посланники, скот, паломники. И это узловое место кем-то контролируется. Башня — знак контроля.

Если вы купец из Шемахи, идущий через горы в Грузию или к Чёрному морю, и вы видите перед собой башню, вы понимаете несколько вещей сразу. Земля, по которой вы идёте, имеет хозяина. Хозяин этой земли — конкретный род, известный окрестным селениям по имени и репутации. У этого рода есть право взимать с вас плату за проход. У него есть обязанность обеспечить вашу безопасность на этом отрезке пути; если на вас нападут, отвечать будут люди этого рода. Когда вы выйдете за пределы его территории и войдёте в землю другого рода, вы будете передан новому хозяину — на признанной границе, у такой же башни.

Башня, таким образом, — это архитектурное утверждение присутствия рода на конкретном отрезке дороги. Она говорит проходящему: здесь у дороги есть хозяин. Не государство в общем смысле, а конкретная семья с конкретным именем. И эта структура контроля — не феодальная, как в Западной Европе, где сеньор владеет землёй и людьми. Она другая. Она построена снизу, от рода, и её предмет — не люди и не земля как таковая, а движение через эту землю.

Дорога не есть пустое пространство, по которому едут. Дорога есть место, имеющее держателя.

Те же башни в Альпах

Если теперь перенестись на четыре тысячи километров на запад, на южные склоны Альп — в швейцарские кантоны Тичино и Граубюнден, в долины верховьев Рейна и Тичино — встречается ровно та же картина. Башни, иногда уже несколько обветшалые, стоят над теми же конкретными точками: у входа в долину, на повороте перевала, у моста через горный поток. Они меньше похожи на дагестанские по архитектуре — европейские, романские, иногда уже встроенные в небольшие замки — но смысл тот же.

Различие, и существенное, в том, чьи они. Альпийские башни принадлежали не родам, а феодальным сеньорам или церковным учреждениям. Структура собственности была иной, более иерархической. Но функция была та же: маркировать контроль над конкретным отрезком пути.

И, как и в Дагестане, рядом с башнями выросла особая политическая форма. Не феодальная монархия и не средневековый город. Что-то третье.

В 1291 году три горные общины у северного входа в перевал Сен-Готард — Ури, Швиц и Унтервальден — заключили союз. Они назвали себя Eidgenossen, «связанные клятвой». Это была не государственная присяга вассала сеньору, а горизонтальный договор равных о взаимной обороне. Сен-Готард к этому времени стал главным трансальпийским путём с севера на юг — после того, как в начале XIII века в ущелье Шёлленен построили мост, и через перевал пошёл основной поток между Северной Европой и Италией. Контроль над этим потоком стал материальной основой существования трёх общин.

С 1291 года их союз будет расти. Через сорок лет к нему присоединится Люцерн, через шестьдесят — Цюрих и Берн. К началу XVI века Швейцарская конфедерация будет состоять из тринадцати кантонов и доминировать в Альпах. У неё не будет ни короля, ни единой столицы, ни постоянного центрального правительства. Это будет сеть — связанные клятвами автономные общины, координирующие свои действия через периодические собрания, но не подчинённые единому центру.

Та же сеть, в другой форме и в другом масштабе, существовала и существует на Кавказе. Сёла, объединённые в добровольные союзы — джамааты, тейпы, тукхумы. Координирующиеся через советы старейшин и межобщинные соглашения. Не имеющие единого центра. Контролирующие свои отрезки горных путей через те самые башни.

Что роднит эти две истории

Расхождение очевидно. Швейцария сохранила свою конфедеративную форму и стала основой современного федеративного государства, существующего и сегодня. Кавказ был поглощён Российской империей в течение XIX века в длительной войне, и его горские структуры были разрушены. Это разные исходы. И всё-таки исходные институциональные конфигурации до удивления похожи.

В обоих случаях есть децентрализованная политическая структура: множество автономных единиц, связанных не вертикальным подчинением, а горизонтальными договорами или обычаем. В обоих — сегментарная социальная организация: несколько уровней групповой идентичности, активизирующихся по обстоятельствам (моя семья против вашей; наши семьи вместе против чужого селения; наши селения вместе против внешней угрозы). В обоих — обычное право: швейцарский Landsrecht и кавказский адат, регулирующие жизнь без письменных кодексов и государственных судов. В обоих — ополчение свободных общинников: каждый взрослый мужчина — потенциальный воин, обученный и вооружённый, не профессионал и не наёмник. В обоих — архитектурные маркеры контроля над путями: башни, замки, форты. В обоих — экспорт военного труда: швейцарские наёмники служили в армиях французских и испанских королей вплоть до XIX века; кавказские всадники — в персидских, османских, а позднее русских армиях.

И в обоих — контроль над транзитными путями как материальная основа всей политической системы.

Это последнее — главное, и именно поэтому я начал с башен. Швейцария и Кавказ — это горные регионы, лежащие поперёк потоков торговли континентального значения. Через Альпы проходили все пути из Северной Европы в Италию. Через Кавказ — пути между Прикаспием, Закавказьем, Понтийско-Каспийской степью и Ближним Востоком. И ни один из этих путей не мог быть пройден без местного посредничества. Купец, выходящий из Северной Европы с грузом сукна, не мог бы провести этот груз через перевалы без услуг швейцарских проводников, без платы за безопасность, без согласия с теми, на чьей земле проходят его тропы. Купец, идущий из Дербента в Грузию, не мог бы обойтись без согласия джамаатов, чьи башни стоят над его путём.

Контроль над дорогой — это контроль над потоком. Контроль над потоком — это материальная основа политической автономии. И не наоборот: не «у нас появилось государство, и мы взяли под контроль дорогу», а сначала дорога с её хозяевами, потом политическая форма, которая из этого выросла.

Почему мы это плохо видим

Мы привыкли мыслить мир через государства. У нас в голове картина, в которой политическое пространство мира разделено на чётко очерченные территории, каждая из которых принадлежит одному государству; внутри каждого государства есть центральная власть, столица, законы, армия; межгосударственные отношения регулируются дипломатией. Эта картина — продукт европейского XVII–XIX веков, Вестфальского мира, Французской революции, национальных государств XIX века. Мы переносим её на всю человеческую историю, и получается, что всё, что не есть государство, мы называем отсталостью или племенной стадией.

Так мы смотрим на Кавказ. Антропологи XIX и значительной части XX века описывали кавказские горские общества именно так: как «племенные», «архаические», «дофеодальные», «застрявшие» на ступени, ниже государственной. Имперская администрация смотрела на них так же — как на материал, который ещё не дорос до цивилизованной формы и нуждается в окультуривании. Этот взгляд был выражен в категориях колониального XIX века: «инородцы», «дикие», «полуцивилизованные». И этот же взгляд, в более мягкой форме, существует до сих пор: горские общества рассматриваются как аномалия, требующая объяснения, тогда как государство — как норма, не требующая объяснения.

С Швейцарией история сложилась иначе. Швейцария стала государством сама, в собственной форме, и эта форма получила европейское признание. Поэтому её прошлое описывается уже не как племенная отсталость, а как уникальный путь к свободе — швейцарская национальная мифология видит в горных общинах XIII века не «архаику», а первый росток модерной демократии. Это другая ошибка той же логики: швейцарское объявляется уникальным, чтобы не пришлось признавать его типологическое сходство с тем, что мы называем «племенным» в других местах.

А если посмотреть структурно, без идеологических наслоений, картина получается другая. Швейцария и Кавказ — это варианты одной и той же политической формы, не аномалии и не уникальные пути. Это третья форма наряду с государством и с тем, что Скотт когда-то назвал «зонами уклонения» — народами, ушедшими в горы, чтобы избежать государства совсем. Это не уклонение и не государство. Это горская конфедерация: распределённая сеть автономных общин, контролирующих транзит и живущих с этого контроля.

И эта форма не маргинальна. Она встречается по всей Евразии. Северная Албания с её родовой структурой и башнями-кулла. Памирские долины Шугнана, Вахана, Ишкашима — с теми же башнями, теми же родами, той же опорой на контроль перевалов. Пуштунский пояс на стыке Афганистана и Пакистана. Курдистан. Северная Сирия, до её разрушения. Высокий Атлас, описанный когда-то Геллнером. Часть Тибета. Высокогорная Юго-Восточная Азия. Везде, где есть высокие горы и через них идут пути, появляется эта форма. Везде она выглядит немного по-своему — в Дагестане она исламская и патрилинейная, в Швейцарии христианская и общинная, в Памире исмаилитская и долинная — но структурно она одна.

Если так, то называть её «отсталой» или «архаической» — значит говорить чушь. Это устойчивая, рабочая, эффективная политическая форма, существовавшая столетиями и выполнявшая свои задачи: обеспечивала оборону, поддерживала внутренний порядок, регулировала отношения с соседями, кормила своё население. Она не дорастала до государства потому, что не нуждалась в государстве для решения задач, перед которыми стояла.

Почему же одна выжила, а другая — нет

Тогда возникает другой вопрос. Если структуры так похожи, почему исходы такие разные? Почему Швейцария дошла до XXI века и стала федеративным государством, а Кавказ был разрушен и интегрирован в Российскую империю?

Простой ответ — «Швейцария защищалась лучше» — не работает. Кавказские горцы воевали с Российской империей шестьдесят лет, с 1804 по 1864, и за это время нанесли империи серьёзные потери. Имам Шамиль удерживал свой имамат четверть века. Швейцария не вела войн с великой державой такого масштаба и длительности. Если сравнивать чисто военную силу — кавказцы были не слабее.

Объяснение надо искать в другом месте. И, насколько я могу видеть, оно складывается из четырёх факторов, ни один из которых не достаточен сам по себе, но их сочетание — решающее.

Первое — геополитика. Швейцария расположена в самом центре Европы, между несколькими сопоставимыми по силе государствами: Францией, Габсбургской империей, итальянскими государствами. Каждое из этих государств предпочитало швейцарский нейтралитет тому, чтобы регион достался сопернику. Швейцария выжила в зазоре, и её сохранение было коллективно полезно всем её сильным соседям. Кавказ в XVIII веке тоже жил в подобном балансе — между Османской империей, Сефевидским Ираном и Россией. Но к началу XIX века Россия стала несравнимо сильнее своих южных конкурентов. Баланс распался. Кавказ оказался лицом к лицу с одной доминирующей империей и без действенных противовесов.

Второе — технологии. Эпоха, в которую Российская империя завоёвывала Кавказ, совпала с промышленной революцией в военном деле. Нарезное стрелковое оружие, паровой флот, железные дороги, телеграф, систематические методы крепостной блокады. Имперская армия располагала всем этим; кавказские горцы — нет. Швейцария была избавлена от такой технологической асимметрии. К тому моменту, когда индустриальная военная мощь могла бы её раздавить, её независимость уже была признана международными договорами — Вестфальским миром 1648 года и Венским конгрессом 1815 года.

Третье — институции. Швейцарские кантоны столетиями выстраивали механизмы межкантональной координации. Их собрание представителей, Tagsatzung, работало непрерывно с конца XIV века до 1848 года, накапливая процедурные нормы, архив договоров, общую идентичность, выкованную в серии общих войн. К началу Реформации XVI века Швейцарии было уже двести с лишним лет совместной политической работы. Кавказские джамааты тоже координировались — через советы старейшин, через межобщинные соглашения, — но никогда не вышли на ту же институциональную глубину. Когда столкновение с империей потребовало надродовой централизации, она пришла поздно, в форме имамата Шамиля XIX века, и не успела созреть до своего разрушения.

Четвёртое — место в цивилизационной карте. Швейцария оставалась внутри европейского христианского мира. Её соседи не имели цивилизационных оснований для оптового разрушения её социальных структур. Кавказ оказался по другую сторону православно-мусульманской границы, и это давало имперской машине дополнительные оправдания — не только военного покорения, но и культурного разрушения, и переселения народов. Черкесские выселения 1864 года, депортация чеченцев и ингушей в 1944-м — крайние формы этой логики. В швейцарской истории прямых параллелей таким событиям нет.

Четыре фактора, в их сочетании, объясняют расхождение. Ни геополитика, ни технологии, ни институции, ни цивилизационная карта сами по себе не решали дела. Решало их совпадение в определённый исторический момент. Швейцария оказалась удачлива в каждом из четырёх. Кавказ — неудачлив. Это не вопрос характера народов, не вопрос их способностей, не вопрос их культурного уровня. Это вопрос исторической конфигурации, которая в одном случае сработала, в другом — нет.

Что остаётся

Кавказская горская конфедерация была разрушена в XIX веке. Но её структуры — джамаат, тейп, тукхум, адат, межобщинные соглашения — не исчезли полностью. Они продолжают жить в сегодняшней социальной ткани Северного Кавказа, иногда в искажённой форме, иногда в форме, узнаваемой почти как столетия назад. Если вы поедете в Дагестан или в горную Чечню сегодня, вы встретите людей, которые помнят, к какому тейпу или джамаату они принадлежат, какие у их рода обязательства, какие у их селения соглашения с соседями. Эта память — не сувенир. Это рабочая структура, продолжающая выполнять часть своих функций под формальной оболочкой современного российского государства.

Швейцарская конфедерация дожила до настоящего времени в более очевидной форме: 26 кантонов, конфедеративная конституция, прямая демократия в малых кантонах, по сей день собирающаяся под открытым небом на ежегодных Landsgemeinde. Швейцарская форма федерализма — единственная в современной Европе, прямо унаследованная от средневекового горского союза.

Что общего у этих двух пережитков? Оба они напоминают, что государство — не единственная политическая форма, что человеческая способность к политическому самоустройству богаче, чем картина «государство — норма, всё остальное — отсталость», и что есть формы, которые работают по-своему, по-другому, без центра, без столицы, без короля, и которые сохраняли свои народы веками.

Я не призываю возвращаться к джамаатам или строить новые швейцарии. Это бессмысленный призыв — историческая форма не пересоздаётся по желанию. Но я призываю видеть. Видеть, что мир политических форм шире той схемы, в которую мы его обычно укладываем. Видеть, что наши предки в горах знали что-то, чего мы успели разучиться знать. Видеть, что когда вы идёте по горной тропе и над склоном поднимается башня — это не музейный экспонат. Это знак политической формы, которая когда-то была живой, и память о которой ещё может что-то значить.

Дорога в горах есть место. У места есть хозяин. У хозяина есть имя. И за этим простым обстоятельством стоит целая забытая форма политического — которую стоит вспомнить, не для того чтобы её копировать, а для того чтобы лучше понять, в каком мире мы живём.